Владимир Юровицкий:
АВТОДОСЬЕ
List Banner Exchange << Баннер
LBE
 <<< Оглавление Главная страница Гостевая >>> 

ПЕРВЫЙ НЕБИТДАГСКИЙ ПЕРИОД

Проза больших форм - "Сага" и "Ночь страстей". Переход к поэзии. Жизненная катастрофа и голодный поход по Руси. Психбольница. Релятивистская гравитация и второе крушение. Путешествие по стране и вторая попытка закончить жизнь.
(1970 - 1973)

Возникает вопрос - почему мне не удалось связаться с диссидентскими кругами? Такие попытки я предпринимал неоднократно. Увы, я был чужим и для них. Они боролись с системой, пользуясь, по преимуществу, чужими и взятыми напрокат мыслями и представлениями западной и американской цивилизации. Я же ясно ощущал, что это для нашей страны неприемлемо, что невозможны какие-либо внесения в страну верхушечных институций другого мира. Либо они будут отвергнуты, либо страна распадется, отравившись ими. Вот почему я резко отрицательно отнесся к идеям Андрея Дмитриевича Сахарова, которого мне приходилось, правда, издалека, встречать на семинарах Ландау и Капицы в ИФП. На него показывали втихаря пальцем как на самого суперсекретного человека в стране, "отца водородной бомбы" - это говорилось уже даже ниже уровня шепота. Для меня он был Великим Корифеем. Но на поприще общественной мысли мы выступили почти одновременно. Правда, ему не представляло трудов опубликовать свою работу на Западе, моими же читателями были только люди со Старой площади и КГБ да несколько близких друзей. Но я сразу же почувствовал после знакомства с его работой "Рассуждение о войне, мире и интеллектуальной свободе" (кажется, так она называлась) всю ее вторичность, да и просто неглубокость и неумность. Нельзя привнести свободу человека в мир глубинной экономической несвободы, индивидуальная свобода должна быть естественным порождением соответствующих глубинных структур организации общественной жизни. Несвобода не есть что-то привносное, продукт злой воли отдельных людей или групп лиц. Она есть отражение глубинной "генетической" структуры организации общества, причем наиболее адекватное. И задача, по моему мнению, была не в том, чтобы "завоевать" свободу, а прежде всего изучить глубинную генетику социалистического мироустройства, познать внутренние механизмы, "гены несвободы", которые порождают ее во всех без исключениях странах социализма, какими бы благородными чувствами ни руководствовались люди при создании этого строя (наиболее полно этот анализ мною дан в работе "Финансовый способ присвоения или кощеево яйцо социализма",1991). Разве можно упрекнуть того же Фиделя Кастро, что не стремился он к свободе для Кубы? Почему же ему пришлось помимо своей воли пойти на тоталитаризм? Разве мы можем сказать, что по своим нравственным качествам он хуже того же Кеннеди или какого-нибудь Аденауэра? Но почему же вторые - поборники свободы, а Кастро, рисковавший ради свободы своего народа жизнью, благополучием - оказался в рядах противников свободы? И вот это и надо было понять. И многое мне в то время еще было неясно самому. Но это я считал главным, а не борьбу "за свободу" с другими такими же, ничуть не худшими людьми, но которые волею какого-то таинственного рока постоянно были вынуждены ограничивать свободу других да ведь и себя в первую очередь, прекрасно осознавая всю гнусность этого. Я уже тогда знал, впрочем, возможно, лишь чувствовал, что самые благородные идеи свободы и демократии на чужом "генетическом материале" могут принести еще больше горя и страданий, чем "родная", "вынужденная", органичная несвобода. Думается, что нынешний день это подтвердил так блестяще, что лучше бы не надо. Карабах и Южная Осетия, притеснения инородцев в Прибалтике, распад экономики и многое другое есть прямой результат деятельности Андрея Дмитриевича Сахарова, прямой результат отравления общества западными идеями свободы, несовместимыми, идеосинкразийными с глубинной генетикой общественного устройства.
После переезда в Небит-Даг я поступил на работу в предприятие полевой геофизики. Первый год - год "большой прозы". В этот первый год мною были созданы два крупных прозаических произведения. Первое - это "Сага про Васю Мохнатова". Это сборник анекдотов и историй, объединенных одним героем - Васей Мохнатовым. В этом произведении мною был сделан шаг по переходу от безыменного героя к герою с именем. Во всех произведениях до этого я не давал герою имени. Смешно, но я "не осмеливался". Мне всегда казалось, что дать герою имя - чрезвычайно ответственный шаг. Сколько писателей испортили свои замечательные книги неудачными именами героев. Стоит только посмотреть книги Льва Толстого. Фамилия главного героя "Нехлюдов" способна оттолкнуть от романа любого читателя. А чего стоят его "Болконские", "Пьер Безухов", "Анна Каренина" - этот скрежещущий каркающий звук "Каррр..." для фамилии прекрасной женщины... Толстой - вершина звукового "нечутья" фамилий и имен героев. А вершина такого чутья - Достоевский. Покажите мне список имен его героев: "Неточка Незванова", "Свидригайлов", "Карамазов", "Грушенька", "Раскольников", "Опискин"... - и я скажу, что это гениальный писатель, даже если бы оказались утерянными сами тексты романов. Ибо уже в этих фамилиях образ человека. Вот почему с такой долгой робостью я шел к герою с "фамилией". Лучше не давать ему никакой фамилии, чем испортить его плохой. И впервые я рискнул дать своему герою фамилию в этом произведении и до сих пор горжусь именем "Вася Мохнатов" чуть ли не больше, чем самой "Сагой про...".
Как чувствуется из самой фамилии, мой бедный Вася - бедный он потому, что погиб неразумно, хотя всю жизнь исповедовал принципы "разумности" - разбило ему голову плиткой, отпавшей с высокого здания, когда он шел под ним и обсуждал принципы жизни на началах разума - "простой" русский парень, с невысоким образованием, много чего нахватавшийся по телику, но знания эти несистематичны, поверхностны, часто вступают в смешные коллизии. Но тем ни менее в нем живет страсть к цельности мира, он пытается из всей своей мешанины знаний склеить целостную мозаику своим собственным разумом, не доверяясь никому. Это бывает иногда смешно, иногда печально. Но никогда не пошло. Язык его, а вся вещь написана языком Васи Мохнатова - это доморощенная модернизация русского простонародного языка, для него характерно постоянное переосмысление, наполнение современным содержанием языковых стереотипов, что и вызывает комический эффект между старой стереотипной формой и новым содержанием, часто вступающими в противоречие. К "Саге" приложено либретто оперы-буфф "Синий позитрон" (посмертная опера Васи Мохнатова), вызвавшая в свое время много веселия у Родиона Константиновича Щедрина и у большинства из читавших (но уж конечно не у редакторов). К слову, письменное общение с Родионом Щедриным, бывшее в первые годы моего пребывания в Небит-Даге весьма интенсивным, много скрадывало ощущение отрезанности от мира и культуры. Я даже могу гордиться целым "хоралом" (правда, всего из четырех квадратов), сочиненным им в мою честь.
Второе крупное произведение этого года - роман "Ночь страстей". Роман посвящен судьбе художника и ученого в тоталитаризированном мире. И вторая тема, продолжающая тему "Анны Сергеевны" - тема "женщина и гений". Эта тема развивается как в самом романе, так и во вставном "номере" - пьесе в романе "Софья Андреевна" о Толстом и его жене. Героиня в романе, предавшая героя в дни его трудных испытаний, осознав это, кончает жизнь самоубийством - выбрасывается с самолета.
И тут хотелось бы высказать несколько слов по поводу "литературных самоубийств". Литература полна ими. Но, думается, гениальность Толстого как раз и выразилась в том, что он придумал для своей любимой и прекрасной героини такой жуткий для того особенно времени и вообще не встречавшийся в высших кругах общества способ самоубийства, как "броситься под чугунку" ("И движутся, движутся, движутся безжалостные шатуны" - из поэтического цикла "Видение Анны", посвященного Майе Плисецкой). Я думаю, нам сейчас даже трудно осознать, какое впечатление производил финал романа на современников. Как, аристократка бросается, как какая-нибудь простолюдинка, под поезд? Ужас. Растерзанное мясо, спутавшиеся кружева и шелка... Все это вставало перед глазами читателя своего времени, ибо это еще не стало литературной условностью, как яд или кинжал. Да неужели нельзя было ее благородно отравить, застрелить, на худой конец, уж повесить? Но Толстой дает ей эту ужасную смерть для того, чтобы показать воочию, что это подлинно смерть, а не литература, показать величие и даже незаурядность женщины, идущей на такую смерть осмелившейся на такую смерть, даже открывшей такую смерть.
В некотором смысле выбор способа самоубийства был для меня в замысле романа ключевой проблемой. Несколько месяцев я даже не приступал к роману, так как не мог найти его. И только услышав о случае, реально произошедшем и потрясшем меня, я понял, что это то, что мне нужно как художнику.
Главный герой носит имя Дмитрий Колымин. Здесь автор ввел "речную тему" в фамилиях главных героев в русской литературе - "Онега", "Печора". А теперь вот предел - "Колыма". И одновременно это бросает на роман и судьбу героев отблеск тридцать седьмого и всех годов репрессий и жертвоприношений.
В романе много философских тем - о месте человека в мироздании, о происхождении человека, тема творчества, музыкальная тема и т.д. Один из редакторов "Молодой гвардии" долго пытался пробить его публикацию в своем журнале, но, в конце концов, роман постигла та же судьба - лежать в столе.
И вновь встал вопрос - как пробить стену? Как выйти к людям? Как жить?
Летом семьдесят первого во время отпуска я посетил Селигер. И здесь нахлынула поэзия. "Селигер, Селигер, ждешь ты рифмы от полей...". Пришла, захлестнула и стало возможным хотя бы дышать. На Селигере я создаю первую поэтическую книжку - "Песни несчастного в любви" ("Нос режет робко волны плеса. В челне убогом я и ты. Уйдя в далекое Залесье. Бежав от мира суеты. Сырое северное солнце Ласкает тихим нас лучом. И плеск волны, и леса звуки Лишь отраженье тишины..."). Книга, на взгляд совкового критика, "корявых стихов". Но я органически не мог выносить этих полных, гладких и невыносимо скучных рифм. Для меня в стихе главное не рифма, а само звучание, которое естественно тянет за собою строчку за строчкой и ассонансная рифма не конец, чтобы дать читателю восхититься, а всего лишь пауза для перевода дыхания и чтобы во время этой паузы возникла звуковая ассоциация с предшествующим. Но главное - это мелодия в строке, которая должна естественной музыкальной линией приводить к концевой рифме. Поэтому никогда я не писал стихи так, как это принято "профессионалами" путем подтекстовывания рифм. Сначала - рифмы, а уж затем тексты. Для меня стихотворение - это то, что выливается из первого звучащего слова стиха мотором чувства и музыки. И рифмы в этом едином звучании - всего лишь один из компонентов. Но в советской поэзии, на радость, а может и просто под давлением чиновничества, установилась гипертрофия рифмы. Поэзия, по мнению совкритиков, есть просто рифмованные тексты. Ведь это же так просто даже для самого неграмотного чиновника отличать поэзию от непоэзии. Пробежал глазом по левому краю текста - все буквы заглавные. Пробежал по правому краю текста - а там "рифмы" - "Карпаты - лопаты", "струя - сбруя", и чем "жирней" рифма, тем и поэт лучше. Очень удобно. Особенно при раздаче привилегий и слонов. А звучание, мысль, чувство, мелодика, строфика, интонационное дыхание - это все ерунда. Рифма - вот все.
 

Я видел белые цветы,         
Ты прижимала их к груди,     
Цветы небесной красоты,      
Все в алых капельках росы.   

Цветы белели в темноте,      
Они шептали тихо мне,        
Что видеть белые цветы,      
Как видеть сон, где я и ты.  

Одним лучом, одной судьбой
Соединял нас сладкий сон,
И мы мечтали до звезды
По жизни вместе путь пройти.

Но сон прошел, оставив сон
И пошлых слов глухой заслон,
И я проплакал до зари,
Увидев белые цветы.


Какие тут рифмы? - убогие. Вот у Рождественского - хоть пустота, но какие рифмы! А чувство, мелодия - все это эффемеризмы, для наших критиков просто недоступные. Стихи я посылал в журналы и только получал потоки брани и издевательств. На это наши критики куда как  охочи. Я послал их Твардовскому, но он уже был при смерти - "А ты лежал уж под "Лучом", последних доз считая части" (из стихотворного цикла "На смерть поэта") и "Был важен ритуал врачебный. │ И мудр настрой свинцовых плит. │ Но диагностики учебник │ Не мог все раны им открыть".
Весь следующий год прошел в дурмане поэзии. Когда в жизни не осталась ничего, пришла поэзия и спасла. За год было подготовлено четыре поэтические книжки - одна селигерская тетрадь и три "небитдагские тетради": "Любовь и боль поэта", "Новых ласк цветы", "Глаголы на крови".
Программное стихотворение из третьей небитдагской тетради:


И страшный жар, и хлад купели
Сумел он все перевозмочь,
Пока он стал разящим гневом
В руке пророка резать ночь.


Как сей булат, поэт, не клянчи
Себе судьбы в утехах сна,
Ты не для детских игр альчик,
А всплеск подземного огня.


Пройди сквозь все горнила жизни,
И в миге боли желтизны
Ты верь, страданья не излишни,
А высшим смыслом нам даны.


В тебе сгущения сомненья
Взметнувшееся в термояд,
В тебе - божественность прозренья,
Истории суровый взгляд.


И пусть неясна и жестока
Рука, прижавшая перо,
Но ей - другая мера срока,
Чтоб вечность - осветить - костром.

 
Это стихотворение было мною послано на шестидесятилетие горьковского узника Андрея Дмитриевича Сахарова в восьмидесятом году, причем специально в честь него была написана четвертая строфа.
А тем временем в личной жизни на меня надвигалась новая катастрофа. На работе потребовали либо чтобы я уволился, либо прописался постоянно в Небит-Даге, чего я, естественно, не желал, ибо считал свое пребывание в Небит-Даге временным и намеревался вернуться через некоторое время в Москву. Ввиду этого мне пришлось весной семьдесят второго уволиться и приехать в Москву. И тут меня ожидал последний удар. Мой бывший тесть - по собственной инициативе или по "совету" - выписал меня. И я оказался никто и нигде. В Москве места нет. В Небит-Даге жить в вакууме стало невыносимо. Работы нет. Средств к существованию - нет. Публикаций никаких, как творческой личности меня не существует. За все время с шестьдесят восьмого мне удалось опубликовать только крохотную рецензюшку в "Новом мире" (N 10'70) на книгу стихотворных переводов народной персидской поэзии прекрасного переводчика Наума Гребнева "Медресе любви" благодаря поддержке и участию сотрудницы "Нового мира" Инны Борисовой, но которая, увы, ничего большего сделать не могла. Все в это глухое время было непроходимым. Это же, между прочим, мне сказал и отец моего ближайшего и самого верного друга В.В.Катинов, бывший в то время вторым лицом в журнале "Знамя". Хотя ему многие мои вещи и нравились, но он сразу же сказал, что НИЧЕГО и НИГДЕ из написанного я не опубликую.
Что было делать? Делать было нечего. Я был никто. Я не нужен был никому. Оставалось оформить это юридически. И я разрываю свой паспорт, военный билет, последний оставшийся рубль, отправляю все это в ЦК и... иду в никуда. Без пищи, без денег, без ничего. Искать последний конец. Я доехал до Загорска на электричке, поставил свечку на последние оставшиеся копейки у раки Святого Сергия и отправился прочь от Москвы куда-то на север.


О, Боже! Свобода - свобода.
Свобода - свобода - свобода.
Свобода. Свобода.

 
Где-то на третьи сутки я нашел шалаш в поле и решил больше никуда не идти, а остаться здесь навсегда. Там мною было написано стихотворение, которое, я думал, будет последним.


Брошусь в траву. И прикрою пространство,
Что обнять я могу распростертостью ломаных рук.
И прижмусь я к земле, как к груди, что с немым постоянством
Ожидает меня, чтобы дать избавленье от мук.


И услышу я птиц голосов половодье хмельное,
И кукушка сочтет уж не годы, а дни для судьбы,
И на небо взгляну, что вдруг стало здесь снова большое,
И уж будет не больше, коль всеми я буду забыт.


Пусть на краткие дни, но владею я долей Отчизны.
Этот лес для меня будет песни свои напевать.
А года?.. А года для поэта всегда ведь излишни.
От людей и судьбы повелось почему-то так встарь.

 
Увы, вскоре пришли какие-то селяне, и пришлось мне выметаться из облюбованного шалаша и идти дальше. Так я дошел до какого-то города, кажется Калязина с рекой, протекающей через город, затем повернул куда-то и пришел в Талдом, из Талдома повернул почему-то на Москву. Семидневный голодный поход завершился в Москве, где мне тоже делать было нечего. Москва встречала Никсона, а не меня. А я шел по Москве, изможденный, истощенный, голодный, смертельно уставший, со сбитыми в кровь ногами. И тут я и попал в поле зрения милиции, проявлявшей в эти дни особую бдительность. Меня забрали в отделение милиции, стали выяснять, документов нет, на вопросы отвечать отказывается - все ясно - сумасшедший. Так я попал в пятнадцатую психиатрическую больницу. Двое суток я еще отказывался от пищи и отвечать на вопросы, но угроза насильственного кормления да и аминазинчик сделали свое дело, и я "раскололся".
Два месяца я провел в этом больнице, затем приехала мать, пошла в приемную ЦК, ей выдали мои рваные документы, в больнице выдали без всяких разговоров "меня".
Впрочем, видимо, надо полноту картины осветить. Перед отъездом в Москву у меня был бурный роман с молодой восемнадцатилетней девицей Ирочкой Ж., которая влюбилась в меня, возможно под влиянием разговоров и слухов обо мне, что я был выслан по делу Галанскова (их распространяло само КГБ) и многое еще что говорилось. Она сама первой призналась в любви и... начался бурный роман, который отразился в моей поэзии.


О Солнце и Волшебная Луна!
Как этот мир тобой наполнен ярко.
Нет для него прекраснее подарка,
Чем легким ветерком коснуться вдруг тебя.


О, Роза Рая и Безумство Сна!
О, Свет, слепящий как Электросварка. 
К твоим ногам паду я как Петрарка.
Пусть нет надежды, что полюбишь ты меня.

и т.д. (Из цикла "Хромые сонеты").

Коллизии этого романа отразились в "Ночи страстей" в виде линии Карины.
Когда я уезжал в Москву, мы договорились, что она приедет в Москву на учебу, и мы поженимся. Она тоже приехала в больницу, когда узнала, что я там нахожусь, и ее любовь во многом дала мне силы для новой жизни. Но она осталась в Москве, я уехал в Небит-Даг, и постепенно наша переписка и наши клятвы сошли на нет. Правда, этот роман и все эти события нашли отражение в повести "Красный мак", трагической повести о любви молодой девушки и художника-диссидента, которого насильно госпитализируют, увечат психотропными лекарствами, и который после выхода действительно заболевает, убивает свою возлюбленную и уже вновь окончательно попадает в сумасшедший дом.
Я вновь возвращаюсь в Небит-Даг уже на "вечное поселение". Устраиваюсь инженером на телестудию. И вновь, уже в который раз, встает вопрос - как пробить тот заговор враждебности и неприятия, в который я погружен. Еще по инерции пишу стихи. События весны отразились в поэтической книжке "Безумный дом". И, наконец, закат и угасание поэтического вдохновения отразились в сборнике "И в доме, который выгорел..." ("Вот так кончается поэт. Слова, что были изобильны, Вдруг стали тяжелей телег..."). И затем почти десять лет молчала Муза поэзии в моей душе, чтобы вновь придти, когда вновь никто и ничто не могло помочь, чтоб вновь спасти.
Перечитывая и оценивая сейчас, спустя двадцать лет, могу сказать, что это все-таки было истинной поэзией. Поэзией во многом новой, хотя и не "броско новой". Сейчас я вижу, что она во многом предвосхитила "рок-поэзию" восьмидесятых в отношению к слову и внутренней мелодики стиха. Может в ней чересчур надрыва, иногда даже невыносима обнаженность ее нерва, но это фиксация состояния человеческой души в бесчеловечном и жестоком мире. Впрочем, в ней много и истинной лирики, такого чувства любви и благодарности к женщине, какое, наверное, уже и забыто. Очень большое разнообразие поэтических форм - сонеты (классические и хромые) и венки сонетов, рондо, хокку, рубаи, белый стих, формы латиноамериканской и китайской поэзии, использованы чуть ли не все из известных поэтических размеров. Большая персоналия - стихи, посвященные Марине Цветаевой, Анне Ахматовой, Пушкину, Лермонтову, Сафо, Алкею, Рубцову, Баратынскому, Фету, Есенину, Пастернаку, Твардовскому, Достоевскому и т.д. Большой космический цикл, в котором сделана попытка поэтически освоить космический опыт изнутри, с точки зрения самого участника космического полета. Большое количество стихов гражданского наполнения, многие сейчас буквально провидчески звучат ("А если новый штурм наступит,/ Танк у взбешенных поселян,/ И кровь опять до самых ступиц,/ И брат на брата на таран./ И вновь вольнолюбивый батько,/ Тачанки оснастив ядром,/ В погоне за свободой краткой/ Начнет землю крестить хлыстом./ И белые Руси равнины/ Опять зальют потоки рек,/ Что ни на цвет неотличимы,/ Ни в новой хромоте калек...". И конец "Я не пророк, но дважды смута/ Рвала страну своим когтем./ А третий раз не станет ль пуста/ Та часть земли, где я и дом?" - стихотворение семьдесят второго года).
Думается, эта поэзия еще придет к стране и, возможно, именно в то же время, как и ко мне - когда уже не останется ничего, и не сможет помочь никто и ничто. И останется со страной только ПОЭЗИЯ. И она спасет, как спасла и меня.
Но постепенно поэзия отходит на второй план, и мысли все чаще возвращаются к тому, на чем я потерпел ранее поражение - к гравитационной теории. Если в первой своей работе по специальной теории относительности я рассматривал движение света в пустом, негравитационном пространстве, то теперь я пытаюсь рассмотреть это же движение в гравитационном пространстве. И тут приходит "светлая идея". Заменить естественную гравитацию искусственной, т.е. посмотреть, как должен распространяться свет на космическом корабле, летящем под действием включенных двигателей. Причем это рассмотрение можно вести и с точки зрения внешнего наблюдателя. Для него нет никакого гравитационного поля, лишь источники света или отражающие поверхности движутся уже не равномерно и прямолинейно, а ускоренно. Фактически, речь свелась о движении света в лазере, находящемся на ускоренно движущемся космическом корабле, причем достаточно было рассмотреть этот процесс для лазера, ось которого установлена перпендикулярно вектору тяги. Такое рассмотрение вроде удалось получить. А на основе полученных при этом уравнений движения света в гравитационном поле я принялся за создание гравитационной релятивистской механики. Это было время наивысшего научного вдохновения. Я ощущал себя гением. Даже сознание того, что вряд ли удастся это опубликовать в нашей насквозь конформистской и клановой научной печати, меня не очень расстраивало.
Кончался год работы на телецентре, к концу которого мои отношения с начальником обострились, причем я до сих пор не могу понять этому причину, ибо не было у нас никаких поводов для этого. Не хотелось бы всюду приплетать Органы, но других оснований просто не видно. Наконец, я подаю на расчет и не дожидаясь прихода документов из Ашхабада, где была главная контора, уезжаю в отпуск представить свою новую физическую работу своим коллегам-физикам. Сначала посещаю Абастуманскую обсерваторию в Армении, затем еду в Москву и встречаюсь со своими знакомыми физиками, многие из которые были либо моими сокурсниками, сделавшими к тому времени некоторую карьеру, либо учителями по физтеху. Отношение их, увы, как и ожидалось, весьма кислое. Ошибок вроде нет, все вроде сделано чисто, но... кому это нужно? Есть официальная теория гравитации - эйнштейновская ОТО, принятая во всем мире, да и у нас чуть ли не высочайше утвержденная. Кто посмеет ее подвергнуть критике? Вернее, кто осмелится предоставить место для нее, да еще хотя бы академику, а то неизвестно кому? Это что же? Нам еще своих эйнштейнов не хватало? С одним Сахаровым не знаем, что делать. Приблизительно такова канва рассуждений научно-бюрократического мира, которая всегда лежала в подоснове отношений власти, в том числе и "научной", с оригинальной научной мыслью.
На это разочарование накладывается еще один удар ниже пояса. Я узнаю, что меня уволили из телецентра по самой ужасной статье - 26-й - за пьянку. Это, фактически, волчий билет. С такой статьей уже точно нигде не устроишься. И особенно в таком маленьком городишке, как Небит-Даг. И опять я оказываюсь буквально выброшенным из общества. Что делать? Вы знаете? Я тоже не знал. Опять в загоне. Опять вокруг флажки. Как будто кто-то работает уверенно - на поражение.
Значит надо уходить без дураков. И я отправляюсь в последний вояж по стране - еду в Киев, затем в Одессу, из Одессы печально знаменитым "Адмиралом Нахимовым" в Ялту, где и решаюсь закончить свои странствования. Пору дней погуляв по городу, посетив те места, с которыми связаны самые светлые воспоминания детства, еду подальше в лес и пытаюсь вскрыть вены перочинным ножичком. Увы, он оказался таким тупым, что даже не режет кожу, как я ее ни пилил. Тогда я вновь возвращаюсь в Ялту, покупаю на затерявшийся пятачок лезвие и вновь еду в лес. Вена вскрыта. Пошла кровь. Я ложусь и надеюсь, что теперь все кончено. Увы, кровь потекла - потекла и прекратилась. Черт знает почему. Такой уж видимо неудачник, что даже вену вскрыть толком не смог. Начинать пилить снова? На это уже решимости нет. Разрываю майку и забинтовываю руку. Приходится возвращаться в Ялту. Осень. А я без копейки денег. Ни одной знакомой души. Что делать снова? Придумываю вариант. Звоню в Москву своему другу Юрию Катинову за его счет и прошу дать телеграмму матери, чтобы она выслала срочно телеграфом деньги на до востребования в Ялту. Несколько дней при полном голоде ночую в кустах подальше от милицейских глаз, рука болит и еле двигается. Наконец, приходят деньги, но фамилия безбожно перепутана. Еле уговариваю почтовое начальство, получаю деньги и выезжаю.>>

 

 <<< Оглавление Главная страница Гостевая >>>